![]() |
![]() |
![]() |
![]() | ||||||||||||||||||||
![]() ![]() |
Более семи десятилетий не издавались в России множество ярких художественных произведений Куприна, в том числе и повесть «Купол Святого Исаакия Далматского». Все они написаны в эмиграции.
А. Куприн. «Купол Св. Исаакия Далматского»III. СМЕРТЬ И РАДОСТЬ
На другой день, в прекрасное
золотое с лазурью, холодное и ароматное утро, Гатчина проснулась тревожная, боязливая и любопытная. Пошли из дома
в дом слухи... Говорили, что вчера была в ударном порядке сплавлена в Петербург только лишняя мелочь. Ответственные
остались на местах. Совдеп и ЧК защищены пулеметами, а вход в них для публики закрыт. Однако советские автомобили
всегда держатся наготове. Говорили, что из Петербурга пришел приказ: в случае окончательного отступления
из Гатчины взорвать в ней бомбами дворец, собор, оба вокзала и все казенные здания. Уверяли, что в Гатчину спешит из Петербурга красная тяжелая артиллерия
(и эта весть оказалась верной). Но болтали и много глупостей.. Выдумали шведов и англичан, уже разрушивших Кронштадт
и теперь делающих высадку на Петербургской стороне. И так далее. Пушечные выстрелы доносились теперь с юга, За последние четыре года я как-то случайно сошелся, а потом и подружился с одним
из постоянных гатчинскиху отшельников. Это был Я узнал также, что С., весьма скупой на комплименты и душевные излияния,
относился ко мне с большим доверием – узнал, однако, по очень печальному и тяжелому поводу и, конечно, не от него. Два его сына – Николай и Никита – оба ушли на Великую войну. Первый,
как кадровый офицер в самом начале войны, второй – охотником в конце 1916 года. Оба погибли: один
от тяжелого ранения, другой от тифа, через малый промежуток времени. В одном из первых месяцев 1917 года я получил письмо от человека,
которого я не знал лично. Он был товарищем Никиты дважды: по гатчинскому реальному училищу и потом по артиллерийскому
дивизиону. Он писал мне о смерти обоих братьев. О том, что лично он не решается известить
об этих ужасных событиях престарелого отца, потому что сам видал его пламенную, трепетную, безумную любовь к сыновьям.
В конце концов, он трогательно просил меня взять это очень сложное дело на мое разрешение, совесть и умение. Старик
отец, по его словам, не раз писал Никите обо мне в тоне добром и доверчивом. Я решил промолчать. И в самом деле,
что было бы лучше: убить милого, обаятельного старика жестокой правдой или оставить его в решительном чаянии
и неведении? И я молчал почти два года. Это было нелегко. С. иногда глядел на меня такими проницательными,
спрашивающими глазами, будто догадывался, что я о Особенно тяжело было скрывать эту тайну в те последние дни, о которых я сейчас пишу. Каждый день перед полуднем старик заходил за мною. Мы шли на железнодорожный
Варшавский путь и долго простаивали там, прислушиваясь к пушечной все крепнувшей пальбе, глядя туда, на юг, вслед убегающим,
суживающимся, блестящим рельсам. Порою он говорил мечтательно: – Дорогой друг мой. Завтра, послезавтра придут англичане (оказывается,
и он верил в англичан) – и принесут нам свободу. А с ними придут мои Коля и Никитушка. Загорелые, басистые,
в поношенных боевых мундирах, с сияющими глазами. Они принесут нам белого вкусного хлеба. И английского сала,
и шоколаду. И немного виски для вас. Я буду так рад представить вам молодых героев. И опять мы всматривались в убегающую даль, точно принюхиваясь за десятки
верст к запаху порохового дыма. Не дождался бедный, славный С. – ни своих милых сыновей, ни даже
прихода Северо-Западной Армии. Он умер за два дня до взятия Гатчины. А письмо Никитиного товарища так и осталось
лежать у меня в американском шкафчике. Тот, кто живет теперь в моем доме, если и нашел его, то, наверное, бросил в печку.
А если и отнес его на рассмотрение тому, кому это надлежит, – я спокоен. Никого в живых из семьи С. (мир его праху)
не осталось. И еще одна смерть. Рядом с нами, еще в дореволюционное время, город построил хороший двухэтажный
дом для призрения старух. Большевики, завладев властью, старушек выкинули, в один счет, на улицу, а дом напихали
малолетними пролетарскими детьми. Заведовать же их бытием назначили необыкновенную девицу. Она была уже немолода,
со следами бывшей роковой красоты, иссохшая в дьявольском огне неудовлетворенных страстей и неудач, с кирпично-красными
пятнами на скулах и черными глазами, всегда горевшими пламенем лютой злобы, зависти и властолюбия. Я не мог выдерживать
ее пристального ненавистнического взгляда. Как она смотрела за детьми, видно из того, что однажды вся ее детвора
объелась Как-то раз к нам во двор забежала девочка из этого приюта, лет двенадцати,
но вовсе карлица, в старушечьем белом платочке и с лицом печальной, больной старушки. Она рылась в помойке. Нам удалось побороть ее одичалость, кое-как помыть ей руки и рожицу и покормить
тем, что было дома. Звали ее Зина. У нас она немножко облюднела. Пришла еще раз и еще, а потом даже привела
с собою шершавого веснушчатого мальчугана, осиплого и дикого, как волчонок. Но однажды едва она вошла в калитку, как за нею следом бешеной фурией
ворвалась надзирательница. Ее страшные глаза «метали молнии». Она схватила девочку-старушку за руку и поволокла
ее с той деспотической небрежностью, с какой злые дети таскают своих несчастных изуродованных кукол. И она при
этом кричала на нас в таком яростном темпе, что мы не могли бы, если бы даже и хотели, вставить ни одного слова: – Буржуи! Кровопийцы! Сволочь! Заманивают малолетних с гнусными целями! Когда
вас перестреляют, паршивых сукиных детей! И все в том же мажорном тоне. Потом прошло с полмесяца. Как-то утром я стоял у забора. Вижу, надзирательница
толкает по мостовой большую тачку, а на ней небольшой гробик, наскоро сколоченный из шелевок. Я понял, что тащила
она детский трупик на кладбище, чтобы свалить в общую яму, без молитвы и церковного напутствия. Но как раз перед моими воротами колесо тачки неудобно наскочило на камень. От толчка живые швы гроба разошлись и из него выглянуло наружу белое платьице
и тоненькая желтая ручка. Надзирательница беспомощно оглядывалась по сторонам. Я крикнул ей: – Погодите, сейчас помогу. Захватил в доме гвоздей, молоток и кое-как, неумело, криво, но прочно, заколотил гроб.
Вбивая последний гвоздь, спросил: – Это не Зина? Она ответила, точно злая сучка брехнула: – Нет, другая стерва. Та давно подохла. – А эту как звать? – А черт ее знает! И влегла в тачку всем своим испепеленным телом. Я только подумал про себя: «Успокой, Господи, душу неизвестного младенца.
Имя его Ты Сам знаешь». Другой женщине я бы непременно помог довезти гроб, хотя бы до шоссе... Много еще было невеселого. Ведь каждый день нес с собою гадости. Но теперь во мне
произошел Пушки бухали все ближе, а с их приближением сникла с души вялая расслабляющая
тоска, бессильное негодование, вечный зелено-желтый противный рабий страх. Точно вот «Довольно. Все эти три года были дурным сном, жестоким испытанием, фантазией
сумасшедшего. Возвращайся же к настоящей жизни. Она так же прекрасна, как и раньше, когда ты распевал ей
благодарную хвалу». Сидел я часто на чердаке, на корточках, счищал сухую грязь с картофелин
и размышлял: если учесть налипшую землю да еще то, что клубни подсохнут, то И в то же время я пел диким радостным голосом
IV. ЯША Когда вошел
славный Талабский полк в Гатчину – я точно не помню; знаю только, что в ночь на 15, 16 или Накануне этого дня пушечные выстрелы с юга замолкли. Город был в напряженном, тревожном, но бодром настроении. Все ждали Перед вечером – еще не смеркалось – я наклал в большую корзину корнеплодов,
спустив их пышную ботву снаружи: вышел внушительный букет, который предназначался в презент моему старому приятелю-еврею
за то, что тот изредка покупал мне в Петербурге спирт. Да, надо сознаться, все мы пили в ту пору контрабандой, хотя запретное винокурение
и грозило страшными карами, до расстрела включительно. Да и кто бы решился укорить нас? Великий поэт и мудрец Соломон недаром приводит в своих притчах наставление
царю Лемуилу, преподанное ему его матерью: «Не царям, Лемуил, не царям пить вино, и не князьям сикеру». «Дайте сикеру погибающему и вино – огорченному душою». «Пусть он выпьет и забудет бедность свою, и не вспомнит больше о своем страдании». Когда я пришел к нему на Николаевскую, 1 все домашние сидели за чайным столом.
Хозяина уже третий день не было дома, он завертелся по делам в Питере. Но его стул на привычном патриаршем месте,
по старинному обычаю, оставался во все время его отсутствия незанятым: на него никому не позволяли садиться. (Впрочем,
и в крепких старинных русских семьях Был там какой-то дальний родственник, приехавший две недели назад из глухой провинции –
седой, худой, панический человек. Он все хватался за голову, утомляя всех своими жалобами и страхами, ныл, как зубная боль,
распространяя вокруг себя кислоту и уныние. Был еще немного знакомый мне мальчик, Яша Файнштейн. Он носил мне тетрадки своих
стихов на просмотр и оценку. Муза его была жалка, совсем безграмотна, беспомощна, ровно ничего не обещала в будущем,
питалась гражданскими мотивами. Но в самом мальчике была внутренняя деликатность и Он блуждал по комнате, низко склонив голову и глубоко засунув руки в брючные карманы.
Разговор, Через полчаса притащился очень усталый хозяин... Увидев мою свадебную корзину, он
слегка улыбнулся, кивнул мне головою и сказал: – Только двести (он говорил о количестве граммов). Вам следует сдачи. Потом он стал говорить о Петербурге. Там беспокойно и жутко. По улицам ходят усиленные патрули красноармейцев, носятся
сломя головы советские автомобили. Обыски и аресты увеличились вдвое. Говорят шепотом о близости белых частей... Поезд, на котором он возвращался домой, доехал только до Ижоры. Станционное начальство
велело всем пассажирам очистить его. Из Петербурга пришла телеграмма о совершенном прекращении железнодорожного
движения и о возвращении этого поезда назад – в Петербург. Пассажиры пошли в Гатчину пешком, узкими малоизвестными дорогами. С ними шел
мой добрый партнер в преферанс и тезка – А.И. Лопатин, но, по своему всегдашнему духу противоречия, шел,
не держась кучки, Что-то еще незначительное вспоминал хозяин из новых столичных впечатлений, и вдруг...
молчавший доселе Яша взвился на дыбы, точно его ткнули шилом. – Стыдно! Позор! Позор! – закричал он визгливо и взмахнул вверх руками,
точно собирался лететь. – Вы! Еврей! Вы радуетесь приходу белых! Разве вам изменила память? Разве вы забыли погромы,
забыли ваших замученных отцов и братьев, ваших изнасилованных сестер, жен и дочерей, поруганные могилы предков? И пошел, и пошел кричать, потрясая кулаками. В нем было С трудом его удалось успокоить. Это с особенным тактом сделала толстая, сердечная,
добродушная хозяйка. Вышли мы вместе с Яшей. Он провожал меня. На полпути он завел опять коммунистический
валик. Я не возражал. – Все вы скучаете по царю, по кнуту, по рабству. И даже вы, – свободный
писатель. Нет, если придет белая сволочь, я влезу на пожарную колонну и буду бичевать оттуда опричников и золотопогонников
словами Иеремии. Я не раб, я честный коммунист, я горжусь этим званием. – Убьют, Яша. – Пустяки. В наши великие дни только негодяи боятся смерти. – Вспомните о своих братьях евреях. Вы накличете на них грозу. – Плевать. Нет ни еврейского, ни русского народа. Вредный вздор – народ.
Есть человечество, есть мировое братство, объединенное прекрасным коммунистическим равноправием. И больше ничего!
Я пойду на базар, заберусь на крышу, на самый высокий воз и с него я скажу потрясающие гневные слова! – До свидания, Яша. Мне налево, – сказал я. – До свидания, – ответил он мягко. Простите, что я так разволновался. Мы расстались. Больше я его никогда не видел. Судьба подслушала его. Я спал мало в эту ночь, но увидел прекрасный незабвенный сон. На газетном листе я летал над Ялтой. Я управлял им совсем так, как управляют
аэропланом. Я подлетал к вершине Проснулся. Сердце стучало, за окном серо синел рассвет. 1 Николаевская – ул. Урицкого с 1922 г. См. также:
|
|
![]() | |
![]() | ![]() ![]() |